Как мертвый шершень возле сот, День пестрый выметен с позором. И ночь-коршунница несет Горящий мел и грифель кормит. С иконоборческой доски Стереть дневные впечатленья, И, как птенца, стряхнуть с руки Уже прозрачные виденья!
Плод нарывал. Зрел виноград. День бушевал, как день бушует. И в бабки нежная игра, И в полдень злых овчарок шубы. Как мусор с ледяных высот Изнанка образов зеленых Вода голодная течет, Крутясь, играя, как звереныш.
И как паук ползет ко мне, Где каждый стык луной обрызган, На изумленной крутизне Я слышу грифельные визги.
38
Ломаю ночь, горящий мел, Для твердой записи мгновенной, Меняю шум на пенье стрел, Меняю строй на стрепет гневный. Кто я? Не каменщик прямой, Не кровельщик, не коробейщик, Двурушник я, с двойной душой, Я ночи друг, я дня застрельщик. Блажен, кто называл кремень Учеником воды проточной! Блажен, кто завязал ремень Подошве гор на твердой почве! И я теперь учу дневник Царапин грифельного лета, Кремня и воздуха язык, С прослойкой тьмы, с прослойкой света, И я хочу вложить персты В кремнистый путь из старой песни, Как в язву, заключая в стык Кремень с водой, с подковой перстень.
1923
***
Язык булыжника мне голубя понятней, Здесь камни - голуби, дома как голубятни, И светлым ручейком течет рассказ подков По звучным мостовым прабабки городов. Здесь толпы детские - событий попрошайки, Парижских воробьев испуганные стайки Клевали наскоро крупу свинцовых крох Фригийской бабушкой рассыпанный горох, И в памяти живет плетеная корзинка, И в воздухе плывет забытая коринка, И тесные дома - зубов молочных ряд На деснах старческих - как близнецы стоят. Здесь клички месяцам давали, как котятам, А молоко и кровь давали нежным львятам; А подрастут они - то разве года два Держалась на плечах большая голова! Большеголовые там руки поднимали И клятвой на песке как яблоком играли. Мне трудно говорить: не видел ничего, Но все-таки скажу, - я помню одного, Он лапу поднимал, как огненную розу, И, как ребенок, всем показывал занозу. Его не слушали: смеялись кучера, И грызла яблоки, с шарманкой, детвора; Афиши клеили, и ставили капканы, И пели песенки, и жарили каштаны, И светлой улицей, как просекой прямой, Летели лошади из зелени густой.
1923
39
***
Нет, никогда, ничей я не был современник, Мне не с руки почет такой. О, как противен мне какой-то соименник, То был не я, то был другой.
Два сонных яблока у века-властелина И глиняный прекрасный рот, Но к млеющей руке стареющего сына Он, умирая, припадет.
Я с веком поднимал болезненные веки Два сонных яблока больших, И мне гремучие рассказывали реки Ход воспаленных тяжб людских.
Сто лет тому назад подушками белела Складная легкая постель, И странно вытянулось глиняное тело, Кончался века первый хмель.
Среди скрипучего похода мирового Какая легкая кровать! Ну что же, если нам не выковать другого, Давайте с веком вековать.
И в жаркой комнате, в кибитке и в палатке Век умирает, а потом Два сонных яблока на роговой облатке Сияют перистым огнем.
1924
***
Вы, с квадратными окошками, невысокие дома, Здравствуй, здравствуй, петербургская несуровая зима!
И торчат, как щуки ребрами, незамерзшие катки, И еще в прихожих слепеньких валяются коньки.
А давно ли по каналу плыл с красным обжигом гончар, Продавал с гранитной лесенки добросовестный товар.
Ходят боты, ходят серые у гостиного двора, И сама собой сдирается с мандаринов кожура.
И в мешочке кофий жареный, прямо с холоду домой, Электрическою мельницей смолот мокко золотой.
Шоколадные, кирпичные, невысокие дома, Здравствуй, здравствуй, петербургская несуровая зима!
И приемные с роялями, где, по креслам рассадив, Доктора кого-то потчуют ворохами старых "нив".
40
После бани, после оперы, - все равно, куда ни шло, Бестолковое, последнее трамвайное тепло!
1924
***
1 января 1924
Кто время целовал в измученное темя, С сыновней нежностью потом Он будет вспоминать, как спать ложилось время В сугроб пшеничный за окном. Кто веку поднимал болезненные веки Два сонных яблока больших, Он слышит вечно шум, когда взревели реки Времен обманных и глухих. Два сонных яблока у века-властелина И глиняный прекрасный рот, Но к млеющей руке стареющего сына Он, умирая, припадет. Я знаю, с каждым днем слабеет жизни выдох. Еще немного - оборвут Простую песенку о глиняных обидах И губы оловом зальют. О глиняная жизнь! О умиранье века! Боюсь, лишь тот поймет тебя, В ком беспомощная улыбка человека, Который потерял себя. Какая боль - искать потерянное слово, Больные веки поднимать И, с известью в крови, для племени чужого Ночные травы собирать. Век. Известковый слой в крови больного сына Твердеет. Спит Москва, как деревянный ларь, И некуда бежать от века-властелина... Снег пахнет яблоком, как встарь. Мне хочется бежать от моего порога. Куда? На улице темно, И, словно сыплют соль мощеною дорогой, Белеет совесть предо мной. По переулочкам, скворешням и застрехам, Недалеко, собравшись как-нибудь, Я, рядовой седок, укрывшись рыбьим мехом, Все силюсь полость застегнуть. Мелькает улица, другая, И яблоком хрустит саней морозный звук, Не поддается петелька тугая, Все время валится из рук. Каким железным, скобяным товаром Ночь зимняя гремит по улицам москвы, То мерзлой рыбою стучит, то хлещет паром Из чайных розовых, как серебром плотвы. Москва - опять Москва. Я говорю ей:"здравствуй! Не обессудь, теперь уж не беда, По старине я уважаю братство
41
Мороза крепкого и щучьего суда". Пылает на снегу аптечная малина, И где-то щелкнул ундервуд. Спина извозчика и снег на пол-аршина: Чего тебе еще? Не тронут, не убьют. Зима-красавица, и в звездах небо козье Рассыпалось и молоком горит, И конским волосом о мерзлые полозья Вся полость трется и звенит.